Рассказ Михаила Зощенко «Обезьяний язык» был написан в 1925 году. Не нужно быть слишком догадливым, чтобы понять, что «жало этой художественной сатиры» направлено против засорения русской речи канцеляризмами и словами «с иностранным, туманным значением».
Трудный это русский язык, дорогие граждане! Беда, какой трудный!
Главная причина в том, что иностранных слов в нем до черта. Ну взять французскую речь. Все хорошо и понятно. Кескесе, мерси, комси — все, обратите ваше внимание, чисто французские, натуральные, понятные слова.
А нуте-ка, сунься теперь с русской фразой — беда. Вся речь пересыпана словами с иностранным, туманным значением.
От этого затрудняется речь, нарушается дыхание и треплются нервы.
Я на днях слышал разговор. На собрании было. Соседи мои разговорились.
Очень умный и интеллигентный разговор был, но я, человек без высшего образования, понимал ихний разговор с трудом и хлопал ушами.
Началось дело с пустяков.
Мой сосед, не старый еще мужчина с бородой, наклонился к своему соседу слева и вежливо спросил:
— А что, товарищ, это заседание пленарное будет али как?
— Пленарное, — небрежно ответил сосед.
— Ишь ты, — удивился первый, — то-то я и гляжу, что такое? Как будто оно и пленарное.
— Да уж будьте покойны, — строго ответил второй. — Сегодня сильно пленарное, и кворум такой подобрался — только держись.
— Да ну? — спросил сосед. — Неужели и кворум подобрался?
— Ей-богу, — сказал второй.
— И что же он, кворум-то этот?
— Да ничего, — ответил сосед, несколько растерявшись. — Подобрался, и все тут.
— Скажи на милость, — с огорчением покачал головой первый сосед. — С чего бы это он, а?
Второй сосед развел руками и строго посмотрел на собеседника, потом добавил с мягкой улыбкой:
— Вот вы, товарищ, небось не одобряете эти пленарные заседания... А мне как-то они ближе. Все как-то, знаете ли, выходит в них минимально по существу дня... Хотя я, прямо скажу, последнее время отношусь довольно перманентно к этим собраниям. Так, знаете ли, индустрия из пустого в порожнее.
— Не всегда это, — возразил первый. — Если, конечно, посмотреть с точки зрения. Вступить, так сказать, на точку зрения и оттеда, с точки зрения, то — да индустрия конкретно.
— Конкретно фактически, — строго поправил второй.
— Пожалуй, — согласился собеседник. — Это я тоже допущаю. Конкретно фактически. Хотя как когда...
— Всегда, — коротко отрезал второй. — Всегда, уважаемый товарищ. Особенно если после речей подсекция заварится минимально. Дискуссии и крику тогда не оберешься...
На трибуну взошел человек и махнул рукой. Все смолкло. Только соседи мои, несколько разгоряченные спором, не сразу замолчали. Первый сосед никак не мог помириться с тем, что подсекция заваривается минимально. Ему казалось, что подсекция заваривается несколько иначе.
На соседей моих зашикали. Соседи пожали плечами и смолкли. Потом первый сосед наклонился ко второму и тихо спросил:
— Это кто ж там такой вышедши?
— Это? Да это президиум вышедши. Очень острый мужчина. И оратор первейший. Завсегда остро говорит по существу дня.
Оратор простер руки вперед и начал речь.
И когда он произносил надменные слова с иностранным, туманным значением, соседи мои сурово кивали головами. Причем второй сосед строго поглядывал на первого, желая показать, что он все же был прав в только что законченном споре.
Трудно, товарищи, говорить по-русски!
На протяжении всей своей жизни в литературе Зощенко выступал в защиту живой русской речи: писал статьи, участвовал в дискуссиях. Но все же лучшей защитой русской речи были рассказы, повести, пьесы писателя. «Отличный язык выработали вы, Михаил Михайлович», — писал А. М. Горький. Сегодня мы знаем: Горький был прав. А когда Зощенко начинал...
Не успел Зощенко напечатать первые рассказы, а критика уже подняла шум: дескать, этот молодой человек нарочно коверкает и ломает прекрасный русский язык, дабы посмешить почтеннейшую публику, а заодно и потешиться, поиздеваться над своим несчастным героем — маленьким человечком, «каких в каждом трамвае по десять штук едут».
Подобные суждения на годы и годы вперед стали как бы рефреном многих критических высказываний о Зощенко. Конечно, не все так думали, не все так писали. Был академик В. В. Виноградов, был Виктор Шкловский, позже был Цезарь Вольпе и некоторые другие, которые понимали и высоко оценивали смысл и суть зощенковских языковых новаций, но их голоса тонули в общем критическом хоре, заученно тянувшем одну и ту же песню о Зощенко, чье «злое косноязычие», уже в основе своей враждебное истинной литературе, выдает в нем растерявшегося перед лицом новой жизни, насмерть «перепуганного обывателя».
Можно представить себе самочувствие Зощенко. С великим вдохновением и прилежностью изучал он доселе неведомую литературе речь боковых улочек, вокзалов и рынков — ее конструкцию и тональность, ее обороты, словечки и присказки, и, сев за стол, сумел перевести просторечный говор в русло художественного языка. Сумел! Это неопровержимо доказывала все растущая его популярность у читателей. А вот критика никак не хотела его понять, вешала ярлыки, утверждала, что он «ради самого смеха согласен сделать черт знает что из родного русского языка» (2).
Да, непонимание критикой того, что он делает в литературе, обижало и угнетало Зощенко, и попытки бодриться, утешая себя тем, что зато его любят в читательских массах, не вносили спокойствия в его жизнь и работу. Он был очень ранимый, трепетно реагирующий на атмосферу вокруг своего имени человек, и хотя в 1933 году написал, что, в течение долгих лет не попадая в списки даже «заурядных писателей», он тем не менее «никогда не имел от этого огорчений», — это было не так. Зощенко не то чтобы не огорчался — он тяжело переживал пренебрежительное к себе отношение критики и уже со второй половины 20-х годов (свои первые рассказы он опубликовал в 1921-м) пошел на нее войной. Не имея сколько-нибудь существенной поддержки со стороны, он сам встал на свою защиту.
В «Сентиментальных повестях», в «Письмах к писателю» он не только с блестящей язвительностью развенчивал несостоятельность аргументов обращенной к нему «зарвавшейся критики», не только, безмерно грустя, высказывал ей пожелание быть умнее и образованней, любить литературу и понимать время, но и, как бы заменив собою вдумчивого исследователя своего творчества, разъяснял художественные принципы и социальные идеи писателя Михаила Зощенко. Это последнее вообще-то делать не рекомендуется. Объяснять — что, как и зачем пишется — не дело самого писателя. Но, наверно, так ему было легче...
Наиболее раздражающим, истинно больным для Зощенко вопросом, которым он был буквально измучен критикой, был вопрос о его языке: откуда он его взял? зачем этот грубый, неуклюжий и бестолковый по литературным меркам язык попал на бумагу? Стремясь покончить с опостылевшими ему упреками в порче языка, Зощенко писал:
«Это неверно. Я почти ничего не искажаю. Я пишу на том языке, на котором сейчас говорит и думает улица.
Я сделал это (в маленьких рассказах) не ради курьезов и не для того, чтобы точнее копировать нашу жизнь. Я сделал это, чтобы заполнить хотя бы временно тот колоссальный разрыв, который произошел между литературой и улицей» (3) .
И еще:
«Если я искажаю иногда язык, то условно, поскольку мне хочется передать нужный мне тип, тип, который почти что не фигурировал раньше в русской литературе...
Вот, в литературе существует так называемый "социальный заказ". Предполагаю, что заказ этот в настоящее время сделан неверно.
Есть мнение, что сейчас заказан красный Лев Толстой.
Видимо, заказ этот сделан каким-нибудь неосторожным издательством. Ибо вся жизнь, общественность и все окружение, в котором живет сейчас писатель, — заказывают конечно же не красного Льва Толстого. И если говорить о заказе, то заказана вещь в той неуважаемой, мелкой форме, с которой, по крайней мере раньше, связывались самые плохие литературные традиции.
Я взял подряд на этот заказ.
Я предполагаю, что не ошибся...
Я пишу очень сжато. Фраза у меня короткая. Доступная бедным.
Может быть, поэтому у меня много читателей» (4).
Зощенко любил повторять, что он не хочет писать для читателя, которого нет. К книге потянулась многомиллионная масса новых, только что прошедших ликбез читателей — именно для них он и пишет. Этим, вчера лишь постигшим премудрости букваря людям не под силу справляться с «почти карамзиновским» языком старой литературной школы. Они говорят и думают на другом языке. И выбирают для чтения то, что близко, что похоже на их повседневную речь. Конечно, быть у них на поводу, потрафлять их вкусам, снижаться до их неприхотливого уровня — нельзя. Писатель должен идти не сзади, а впереди читателя, уметь вести его за собой...
Литературный язык не есть нечто раз и навсегда отстоявшееся и окаменелое. Он все время в движении, и это движение должно происходить не за счет большего охвата писателем приемов прежней литературы с ее лексикой, синтаксисом и прочим, а за счет использования ресурсов живой человеческой речи, которая существует, господствует в обществе на данном отрезке времени. Искусственно тормозить этот процесс — значит мало что понимать не только в литературном искусстве, но и вообще в жизни людей.
Критики нередко упрекали Зощенко в том, что он чуть ли не механически переносит на страницы своих рассказов язык улицы — со всеми его неровностями, нелепостями и нагромождением слов, зачастую употребляемых малограмотными людьми «не в том значении, какое им отпущено жизнью». Ослепленные неприятием самого факта столь откровенной демократизации литературной речи, они не хотели понять, что язык произведений Зощенко ни в коей мере не является копией трамвайных и кухонных разговоров, что его речевой строй выборочный, отжатый, вобравший в себя лишь самое характерное, самое яркое из языка, на котором говорят массы, что за каждой с виду простейшей лексической конструкцией проглядывает очень тонкая, с совершенным знанием оригинала, необыкновенно талантливая работа, что Зощенко пишет не так, как говорит улица, а в присущей только ему художественной манере.
Отстаивая свою точку зрения, Зощенко не забывал оговариваться, что он не специалист в вопросах теории, что он практик, но что именно практика доказывает ему правильность выбранного пути. Притом он считал этот путь верным не только для себя: «Перед писателем наших дней, по моему мнению, стоит такая задача: необходимо научиться писать так, чтобы возможно большее количество людей понимало его произведения. Необходимо массу заинтересовать литературой. А для этого нужно писать ясно, кратко и со всей возможной простотой» (5).
В начале 30-х годов, когда мало-помалу улеглись вокруг его имени критические страсти, Зощенко на вопрос, кому он адресует свои произведения, ответил так:
«Я пишу, я, во всяком случае, имею стремление писать для массового советского читателя.
И вся трудность моей работы свелась к тому, чтоб научиться так писать, чтобы мои сочинения были всем понятны. Мне много для этого пришлось поработать над языком. Мой язык, за который меня много (зря) ругали, был условный, вернее собирательный (точно так же, как и тип). Я немного изменил и облегчил синтаксис и упростил композицию рассказа. Это позволило мне быть понятным тем читателям, которые не интересовались литературой. Я несколько упростил форму рассказа (инфантилизм?), воспользовавшись неуважаемой формой и традициями малой литературы»(6) .
С упорством проповедника Зощенко не уставал повторять: простота и понятность...
После Первого съезда писателей, где Зощенко был избран членом правления, тон критики по отношению к нему еще более помягчал, и он обрел наконец относительное спокойствие. Однако полемический опыт не пропал даром: он непременный участник частых в те годы дискуссий о путях развития языка художественной литературы. Тогда же он пишет статьи «Основные вопросы нашей профессии», «О языке», «Литература должна быть народной», «О литературном искусстве» и другие, уже сами названия которых говорят о размахе его творческих забот.
Какова роль классического наследия, традиций русской литературы в жизни современного писателя и его книг — вот, пожалуй, что более всего волнует Зощенко. Суть этих статей, написанных в разные годы и по разным поводам, сводится в конечном итоге к одному: остеречь литературную молодежь от слепого подражания классическим образцам. Это не значит, что не надо читать Толстого и Достоевского, не надо у них учиться. Надо. Но только с большой осторожностью. Основной материал, с которым имеет дело писатель, — «слово, язык и строй речи, то есть синтаксис»(7) . И у тех, кто работает в старой традиции, этот материал выглядит старомодным и чересчур сложным. Они пишут так, как будто в нашей стране ничего не случилось. «Тут кроются ошибка и большая беда, потому что прежний строй речи диктует старые формы. А в этих старых формах весьма трудно отражать современную жизнь» (8).
Зощенко утверждал, что критика в некоторых случаях не помогает, а мешает молодым авторам встать на правильную дорогу, потому что, обманутая «признаками классичности», она зачастую превозносит именно тех, кто работает «под классику», эпигонствует, то есть, по его выражению, «плетется в хвосте искусства». Подлинное же искусство, настаивал Зощенко, может рождаться лишь на основе глубокой взаимосвязи художественного опыта прошлого и сегодняшнего знания писателем жизни человека и общества, его умения передать образ мыслей, стиль поведения, заботы и нужды современных жителей города и села, их резко отличный от дореволюционной давности разговорный язык. Зощенко писал: «И если читатель теперь иной, чем он был до революции, если синтаксис его речи иной, если надежды и интересы его иные, то и искусство должно быть иным, не таким, как оно было, и не таким, как его создавали великие мастера прошлого»(9) .
Зощенко решительно выступал против появившегося в середине 30-х годов лозунга «возвращение к классикам». Он писал, что этот лозунг «скорее можно произнести от отчаяния, чем от больших надежд». Современная жизнь претерпевает резкие изменения в сравнении с жизнью дореволюционного прошлого, и потому новая литература, не обрывая связей со всем тем, что было до ее возникновения, должна «формировать то, что не сформировано прежней литературой». Она должна «формировать то, что еще в хаосе». Она должна «построить такой мир и такую речь», которые были бы рассчитаны «на читателя нашего времени, а не на читателя, умершего до революции» (10).
С большим тактом и деликатностью, что вообще было отличительным свойством его характера, Зощенко в статьях о проблемах, стоящих перед литературой, неоднократно призывал к тонкому, бережливому подходу к писателю и к тому, что он пишет. Наряду с рассуждениями о классике и ее роли как мудрой помощницы современных мастеров слова не меньшее, пожалуй, место в них занимают мысли писателя о том, каким образом живая литературная речь превращается порой в «мертвый, суконный язык». И кто в этом виноват.
Размышляя на эту тему, Зощенко писал, что в эпоху, когда «произошли величайшие перемены и перестановка сил, язык, весь синтаксис его за годы революции удивительно изменились». Родился и через какое-то время должен отстояться новый язык. Задача писателя не торопиться переносить его в свои произведения, а научиться искусно его фильтровать. Да, случается, через этот фильтр просачиваются «неправильные, пошлые и надуманные слова и выражения... Но тут требуется величайшая осторожность. У нас уже имеется некоторая опасность перегиба. Уже многие слова, имеющие право на существование, изгоняются. Уже критика и редакторы косятся на такие, например, слова, как, скажем, "трепаться", "буза" и т. д. Критика желает сразу получить какой-то изящный, утонченный язык. У нас почему-то сразу и вдруг возникли какие-то особо эстетические требования к языку. Это, может быть, и хорошо, но тут нельзя делать слишком резкий разрыв между существующим языком и литературным. Иначе получается, так сказать, "очи" и "глаза" и вообще та поэтическая оторванность, которой всегда избегали наши самые замечательные мастера, как, например, Пушкин. Он старался сблизить свой литературный язык с тем народным языком, который существовал тогда. А не разъединять его. И это было правильно. Вот почему Пушкин до сих пор жив, и до сих пор он любимый писатель в нашей стране» (11).
Но не только именем Пушкина заклинает Зощенко ретивых стражей «чистоты» русской речи. Он просит поддержки и у другого классика, чей авторитет как родоначальника нового метода в литературе, по его разумению, должен быть уж вовсе непоколебим: «Да, конечно, надо бороться с загрязнением речи... И тут требуется огромная и ответственная работа наших редакторов. И я понимаю, почему Алексей Максимович так часто и с такой настойчивостью "громил" редакторов многих книг, говоря, что не рано ли они берутся за столь ответственное дело»(12) .
Чрезмерная и малоквалифицированная опека писателей, непрофессиональное вторжение в создаваемый ими текст до добра не доводят, утверждал Зощенко. «И если так пойдет (а это уже так идет), то это весьма опасно для дела. С одной стороны, опасно будет взять сколько-нибудь смелый образ, а с другой стороны, и не взять, так, может быть, чего доброго, получится голый натурализм. И, находясь под этим двойным бременем, писатель может прямо растеряться» (13) .
Термин «внутренний редактор» в ходу еще не был. Но, говоря о растерянности писателя перед редакторами и критикой, Зощенко имеет в виду именно то состояние пишущего, которое в конце концов приводит к боязни оставить в тексте нерасхожую фразу, поглубже спрятать, а то и вовсе убрать смелую мысль, то есть речь идет об угрозе распространения среди «пишущей братии» такого пагубного для литературы явления, как саморедактирование, когда это делается не из стремления идейно-художественного усовершенствования произведения, а из желания заранее оградить себя от возможных неприятностей в будущем. Зощенко писал: «А писатель с перепуганной душой — это уже потеря квалификации» (14) .
Писательская квалификация... Все статьи, все прямые высказывания Зощенко в интервью и беседах, которые публиковались в 30-е гг., — все в той или иной мере об этом: о писательском мастерстве, о том, что сопутствует и что мешает писателю в его работе над словом. Ведь со слова и начинается литература. И кончается им — словом о литературе.
Создавая свои рассказы и повести, Зощенко стремился, как уже было сказано, к максимальной краткости и первым врагом настоящей литературы считал многословие. Он писал: «Многословие и болтовня враждебны искусству литератора... Очень многое я могу простить литератору, кроме этого греха». По его мнению, это происходит чаще всего из-за неумения писателя работать над языком своих произведений. Но именно это неумение (или неопытность?), порождающее «многословие и болтовню», как бы поощряется у нас «системой оплаты литературного труда». «Литературное произведение оплачивается полистно. То есть, чем больше листов, тем больше гонорар... Чем больше слов, тем лучше». А от этого, считал Зощенко, страдает и книжное производство, и читатель, и, наконец, авторитет литературы. А кто выигрывает? «От этого выигрывает только тот, кто наделен талантом произносить лишние слова, кто обладает искусством произносить большее количество слов, чем это требуется для искусства».
Литературное искусство и вдруг — какие-то гонорары, деньги! Не бросает ли это тень на Зощенко, о котором сегодня говорят и пишут как о подвижнике, всю свою жизнь положившем на то, чтобы вытравить из людей всякого рода прискорбные пережитки прошлого, в том числе и повышенный интерес к деньгам?
Ну, во-первых, деньги, как в то время, когда Зощенко это писал, так и сегодня, — далеко не пережиток. А во-вторых, начисто лишенный меркантильности, он завел разговор об оплате литературного труда с единственной целью: привести еще один аргумент — и весомый! — в защиту русской литературной речи от тех, кто обращается с ней не по-хозяйски. Он чувствовал себя здесь хозяином...
Михаил Зощенко оставил нам большое наследство: сотни рассказов и фельетонов, повести, пьесы и многое другое. В это «многое другое» входят и его статьи, заметки, беседы о литературе и ее языке. Они никогда не были собраны вместе, под одной обложкой, и со времени их первых публикаций в большинстве своем не переиздавались. Однако, как мог убедиться читатель, высказанные в них мысли и наблюдения Зощенко не устарели.
1987
(1)Статья опубликована в кн.: Томашевский Ю.В. "Литература — производство опасное…" (М. Зощенко: жизнь, творчество, судьба). М,: Индрик, 2004. С.66-74. За разрешение разместить статью приносим искреннюю благодарность Т.И. Томашевской.
(2) Зощенко Мих. Статьи и материалы. Серия «Мастера современной литературы». Л., 1928. С. 8.
(3) Зощенко Мих. Письма к писателю. Л., 1929. С. 58.
(4) Зощенко Мих. Статьи и материалы. С. 8-9, 11.
(5) Как мы пишем. Л., 1930. С. 57-58.
(6) Зощенко Мих. Возвращенная молодость. Л., 1935. С. 232-233.
(7) Зощенко Мих. 1935-1937. Л., 1940. С. 334.
(8) Там же. С. 335.
(9) Там же.
(10)Там же. С. 336.
(11) Там же. С. 330.
(12) Там же. С. 330-331.
(13) Там же. С. 343.
(14) Из письма К. И. Чуковскому (Архив К. И. Чуковского).